10 января, 21:03 Mosquito +57 6 комм. 1444

Воспоминания о детстве(часть 3) или зимние каникулы в деревне.

Пламенный привет всем господам КБ со всех концов земли. 
Вроде как отгремели праздники и позитива стало меньше. Попробую его освежить и поделиться им с остальными. 
Если кому интересны предыдущие воспоминания про пионер-лагерь или летние деревенские каникулы,вы можете найти их у меня в блогах.
Что, вы думаете, представляют собой зимние каникулы в деревне? Особенно когда ты — семи-восьмилетний горожанин во втором поколении, и родители устали от твоих попыток погибнуть от удара током при включении елочной гирлянды, ныряния головой в снег с крыши пожарного гидранта, швов на языке от стремления лизнуть дверную ручку на тридцатиградусном морозе и отмороженных пальцев при потере двадцатой по счету пары варежек. Каникулы в деревне — это для них спасение, а для тебя — счастье, подаренное Богом. А Бог — это твой прадед, бабакай, колхозный пасечник с орденскими планками на заскорузлом шевиотовом пиджаке.

Бабакай ходит со страшной сучковатой палкой, которая служит не столько подпоркой для его подорванной на мине ноги, сколько предметом, вселяющим холодный ужас во всех падких на мед деревенских мальчишек. Когда-то, в конце сороковых — начале пятидесятых, он очень короткое время возглавлял родной колхоз, потому что на всю деревню было два здоровых мужика — один счетовод без обеих ног и он, чудом оставшийся в живых после штурма Сапун-горы и шести полостных операций. Дедом пугают непослушных детей, пишут о нем в районной газете, как про знатного медосдатчика, и приглашают по-мусульмански правильно резать скотину и птицу. Дом, в котором ты проводишь новогодние каникулы, наполнен дядьками, тетками, двоюродными братьями и сестрами. Самый заметный из них дядя Вакиль, здоровенный рыжий детина, который, будучи передовым шофером, имеет обыкновение рассекать колхозные просторы на предельной скорости, выжимая из своего «зилка» максимум возможного. Но стоит ему хоть немного принять на грудь, он включает первую передачу и ведет машину в темпе плетущегося пешехода. Поэтому, увидев где-нибудь под вечер его медленно-медленно ползущий грузовик, деревенские старухи говорят: «Вон Вакиль пьяный с работы возвращается».

Мое ближайшее окружение — это сыновья Вакиля, Рафис и Фидрат, которым поручено опекать гостя под страхом неминуемой смерти, если с ним вдруг что-то случится. Братья отягощены этой страшной клятвой, и из досады таскаться за сопливым городским родственником издеваются надо мной изо всех сил. Не далее как вчера под видом белоснежного кусочка сахарной свеклы подсунули кормовую, и я полчаса доверчиво грыз безвкусную волокнистую плоть, которой кормят свиней. Братья после этого полдня дразнили меня свистящим именем «суска» и предлагали похрюкать «на бис». По-татарски это звучит особенно обидно.

И вот я живу в зимней деревне, и снег за окном блестит, как серебряные монетки в длинных бабушкиных косах. Сейчас эти монетки звенят, словно непрозрачные льдинки, потому что нэнэйка раскатывает тесто для пирожков. Часть из них уже жарится в казане, издавая обморочные запахи, и братья гоняют меня на кухню цыганить, понимая, что городскому внуку вряд ли откажут. Но бабуле известны все эти ухищрения, и она, дабы мы не путались под ногами, гонит нас на улицу.

Мы выходим со двора, пахнущего свежезатопленной баней, и идем к шумной незамерзающей речке. Вертикальные столбы дыма из печных труб поддерживают студеный небесный свод. Я наклоняюсь над водой и вижу стремительных пестрых рыбок под тонкой корочкой льда. Речка такая мелкая, что ее можно перейти по камням, облизанным быстрым течением. Мы перебираемся на ту сторону и оказываемся на задах большой соседской усадьбы. Здесь живут богатые, или, как говорят в деревне, байлар. Посреди просторного двора валяется заржавленный остов велосипеда, который даже в городе был тогда предметом вожделения любого мальчишки.

Братья громко кричат, вызывая на улицу соседского парнишку, но тот машет в окно рукой: мол, не пойду, холодно. Мы шляемся по чужому огромному двору, заглядывая во все углы и закоулки, пока лопоухий и конопатый Фидратка не предлагает поиграть в прятки. Маяться, конечно, выпадает мне.
Я полчаса лазаю по лабиринтам крестьянского подворья, прислушиваясь, как в загоне блеют овцы и переступает ногами заиндевевшая лошадь. Наконец, мне с превеликим трудом удается замаять Рафиса, и тот, недовольный, вылезает из какого-то закута, облепленный снегом и сухими коровьими какашками. Тут уж приходит мой черед хохотать и обзываться.
Брательник, злой от того, что его обнаружили первым, решает отомстить.
— Хочешь покажу, где спрятался Фидратка? — предлагает он мне тоном, не предвещающим ничего хорошего. Я, городской простак, с радостью соглашаюсь. Рафиска ведет меня за сарай по хорошо утоптанной тропинке, которая приводит к крепко сколоченному деревенскому туалету.
— Вон там он сидит, — шепчет Рафиска и прячется за угол. Я подхожу к сортиру и дергаю ручку на себя. С той стороны ее кто-то крепко удерживает. Я тяну сильнее, но сопротивление возрастает. Наконец, после упорной, но непродолжительной борьбы дверь распахивается, однако вместо конопатой Фидраткиной рожи я с ужасом обнаруживаю разъяренную старуху с медным кумганом в руке.
— Ах ты, сын шакала! — кричит старуха и с размаху бьет меня этим кумганом по башке.
Бом-м-м! — раздается громкий звон внутри меня и во всем окружающем пространстве. Сквозь него я слышу визгливый хохот удирающих братьев и понимаю, что меня подставили, как последнего засранца. Мало того, что эти гады теперь сживут меня со свету своими насмешками, так они еще расскажут обо всем окрестным пацанам, и мои лучезарные каникулы превратятся в ад.

Я гонюсь за братьями, не чувствуя под собой ног, скатываюсь к речке, перескакиваю с камня на камень и уже у самого берега проваливаюсь в ледяную воду по пояс. Братья резко тормозят, некоторое время с ужасом пялятся на меня, барахтающегося, и вдруг бросаются к дому с криками: «Тимурка тонет! Тимурка тонет!».
К счастью, даже в самое полноводье эту реку вброд форсируют деревенские куры, поэтому я сравнительно легко выбираюсь из воды и вскарабкиваюсь на берег. Кажется, ничего страшного не произошло и до дома рукой подать, но мороз на улице под тридцать да с ветерком, и через сто метров мокрая одежда покрывается ледяной коркой. Я перекатываюсь по снегу, как замороженный апельсин в своей оранжевой куртке, а еще через минуту из всего тела чувствую на себе только голову, все еще звенящую от соприкосновения с медным антиквариатом.
Вдруг вижу прадеда, который бежит ко мне навстречу в полосатых шароварах, в длинной рубахе навыпуск и в одних шерстяных носках. Его редкие седые волосы развеваются на ветру, как грива жеребенка, а широко раскрытые глаза полны любви и страха за любимого внука. Бабакай хватает меня в охапку и несет в дом.
Там меня раздевают догола, заворачивают в пуховое бабушкино одеяло и заталкивают на печь. Моя маленькая нэнэйка стоит на лавочке, поит меня с руки горячим чаем и заставляет столовыми ложками глотать густой тягучий мед. Братья, понимая, что смерть уже где-то рядом, прячутся в недрах большого дома.

Тут в сенях распахивается дверь, и я слышу визгливый голос той самой старухи из туалета. Она все еще сжимает в руке свой грозный кумган и орет так, словно ее только что лишили девственности. Прадед отвечает ей глухим спокойным голосом, скандал постепенно стихает, и старуха удаляется, сжимая в одной руке кумган, а в другой — литровую банку дареного меда.
Бабакай забирается ко мне на печь и начинает расспрашивать о случившемся. Я, трясясь от ужаса, сдаю братьев со всеми потрохами. «Ах, вот оно что», — говорит дед, слезает с печи, достает из угла тугой ивовый веник, которым бабушка метет кухню, выдергивает из него самый толстый прут и деловито пробует его на изгиб. «Так, где эти два божьих урода?» — спрашивает он у бабушки и исчезает в горнице. Через несколько секунд братья начинают выть дуэтом. В это время с работы возвращается дядя Вакиль и, узнав в чем дело, присоединяется к экзекуции. Теперь Рафис с Фидратом орут так, что дрожит вольфрамовое нутро голой лампочки, висящей под потолком.

И тут меня прорывает. Я начинаю реветь, понимая, что выдал братьев на расправу, что я теперь последний ябеда и нет мне никакого прощения. Бабушка забирается на печь, гладит меня по голове и говорит, утешая:
— Не плачь, сынок, ум к человеку через задницу приходит. Потом задница заживает, а ум остается… 

В переводе с родного языка, к сожалению, эта фраза теряет девяносто процентов своего лексического обаяния. Как и многое из того, что я услышал за время своих далеких деревенских каникул. И не услышу больше никогда.

ЗЫ: Будут плюсы,напишу исчо. )))
+57
Внимание! Комментарии отображаются только для зарегистрированных пользователей.