Новости / ФК Спартак / «Стрельцов — это голова Хави на теле Балотелли». Писатель Александр Нилин — о советском и российском спорте, Бескове и Высоцком, Кокорине и Ефремове
ParipartnersParipartnersParipartnersParipartnersParipartners
31 июля, 08:32 ФК Спартак Михей 4

«Стрельцов — это голова Хави на теле Балотелли». Писатель Александр Нилин — о советском и российском спорте, Бескове и Высоцком, Кокорине и Ефремове

Сегодня исполняется 80 лет известному писателю, автору книг о Стрельцове, Бескове, Воронине.

Александр Нилин
Родился 31 июля 1940 года в Москве.
Советский и российский журналист, писатель. Учился в школе-студии МХАТ. Окончил факультет журналистики МГУ и Высшие сценарные курсы.
Работал в АПН и различных журналах. Автор книг «Невозможный Бесков», «Валерий Воронин — преждевременная звезда», «Стрельцов. Человек без локтей», «Эдуард Стрельцов: памятник человеку без локтей», «Видеозапись», «XX век. Спорт», «Век футбола», «На футболе», «Василий Трофимов».

Много ли осталось людей, которые по праву многолетнего знакомства могут называть Стрельцова — Эдиком, Высоцкого — Володей, а Табакова — Леликом? При этом постоянно извиняясь за такое вроде бы панибратство. Но как иначе, если с первым они под добрую бутылочку писали стрельцовскую биографию, а со вторым и третьим учились в школе-студии МХАТ? Какой смысл церемонно именовать их Эдуардом Анатольевичем, Владимиром Семеновичем и Олегом Павловичем, если это — искусственно, а глянцевых, парадных портретов наш герой писать никогда не умел и не хотел?

А многим ли в домашних условиях записывал от руки свое стихотворение Иосиф Бродский? Многие ли понимали масштаб будущего Нобелевскего лауреата, потому что ему это объяснила Анна Ахматова? Многие ли, учась в подростковом возрасте вождению автомобиля, едва не переезжали другого Нобелевского лауреата — Бориса Пастернака? Писатель Александр Нилин — это спорт, литература, театр, кино в одной жизни, в одной душе. Его тоненькая вроде бы книжка «Невозможный Бесков» когда-то произвела бурю в моей юной болельщицкой душе, а позже вышли биографии Стрельцова и Воронина, лучше которых в нашей футбольной беллетристике я не читал ничего. Не будучи штатным футбольным или хоккейным репортером, наблюдая чуть со стороны, он проникал в главные сюжеты этих видов спорта так глубоко, как никто из тех, кто погружен в них слишком уж интенсивно.

Сегодня Нилину — 80. И по такому замечательному поводу несколькими днями ранее я еду к нему в легендарное Переделкино, центр всей его жизни. Вот указатель — дом-музей Евтушенко. Хозяин дачи указывает по телефону ориентир — дом-музей Окуджавы. За ним — поворот на проселочную дорогу направо, а там уже и Александр Палыч у порога.

Как же давно я мечтал об этом разговоре, который растянулся на шесть часов. И как же тревожусь сейчас, многие ли читатели спортивной прессы оценят его в силу, возможно, непривычной для них интеллектуальной насыщенности слов и рассказов моего собеседника. Но Нилин всегда тянул аудиторию за собой вверх, а не стремился удовлетворить низменную часть ее вкусов. Поэтому волноваться на этот счет мне не следует. А надо просто впитывать, думать и наслаждаться.

Кокорин интересует меня не как штрафник, а как талант, который за 10 лет остался на том же уровне

— Вас, биографа Эдуарда Стрельцова, не коробит, когда с ним начинают походя сравнивать Кокорина и Мамаева?
— Мне это сравнение кажется дутым. Во-первых, несопоставимые способности. Давайте я завтра пойду босиком на железнодорожную станцию — это что, сделает меня Львом Толстым? Так же и поступок Кокорина с Мамаевым не может сделать их Стрельцовыми.
Во-вторых, в процессе над Стрельцовым была задействована большая политика. Я всегда говорил, что он стал жертвой... оттепели. При Сталине никто бы не разрешил куда-то уехать, когда вы на сборе перед отъездом на чемпионатом мира. Эти костюмы, с которых все и началось, примеряли бы на базе.

Главное — ему же и ехать на эту дачу не хотелось, он чувствовал, что переборщил со всеми своими ошибками. К нему же весь год придирались. Написали в «Комсомолке» фельетон «Звездная болезнь» (тогда ведь автор, Семен Нариньяни, и придумал этот термин), отобрали звание ЗМС, стипендию — сиди себе тише воды, ниже травы! А потом они немножко бабахнули, поняли, что сегодня на базу все равно уже не вернутся, и неприятностей не избежать...

Кокорин меня интересует не как штрафник, а как человек, который, будучи чуть ли не талантливее всех, за десять лет на том же уровне и остался. Какое же тут может быть сравнение со Стрельцовым, который столько лет сидел, еще больше — не играл, но потом вернулся и стал сильнее. Кокорину не нужно быть игроком мирового класса. Ну, а зачем? Да, уезжать трудно — в том числе и менять место жительства. Но ведь уехал Шевченко.

— И не от кого-то, а от Валерия Лобановского.
— И получилось же! Вот слежу с симпатией за хоккеистом Панариным. Потому что уехал в НХЛ, не котируясь там заранее, — а теперь одна из главных звезд. И человек прогрессивный, толковый. Голова работает — и впереди целая жизнь.

Возвращаясь к Кокорину — не считаю, что их с Мамаевым надо было так наказывать. Да, вели себя как дураки. Ну, так накажите их финансово. Их можно ругать за то, что они плохо играют, но не за то, что много зарабатывают. А уж старшие футболисты выпивали столько, сколько этим и не снилось. Якушин говорил своим динамовцам, что сила ЦДКА в том, что они пьют вместе, поэтому у них и результат. А вы — по отдельности. Вопрос даже не стоял о том, что надо не пить! Вопрос стоял о том, что должен быть коллектив.

О Гарринче говорили: «Ну, это вроде нашего Трофимова»

— Вычитал у вас мысль: «Миф интереснее титулов». На ком вы это поняли? И как отучили себя от магии титулов?
— От магии титулов отвыкнуть трудно. Хотя мне самому было легко себя от них отучить — потому что у меня их нет. Инвалид первой группы — самый большой мой титул. А миф — запоминается. Миф — это образ, а ничего важнее образа нет. Он и создает легенду.
Сейчас легендой называют каждого второго — например, дикторов советского телевидения или футбольных пресс-атташе. Но это же смешно. Диктор не вызывает ничего, кроме сочувствия, — всю жизнь, как попугай, озвучивал вещи, которые не только не думал сам, но и которые в конечном счете были вредны твоей стране. Сочувствие — да, но какая еще легенда!

Никто из нынешних не видел вживую Стрельцова. Как-то показали запись матча с его участием, и с соседней переделкинской улицы Лермонтова позвонил мой хороший товарищ Игорь Кваша. Был взволнован: «От него же мяч отскакивает! А вы придумали из него...» Говорю: «Гоша, покажи сейчас людям ваш старый спектакль «Вечно живые» — думаешь, кому-то понравится? А легенда — есть».

Сейчас старый футбол, когда его показывают, действительно уже не смотрится. И это нормально. Интересно то, что в данный момент. Поэтому легенд осталось очень мало, а например, всех послевоенных футболистов забыли. Хотя ни про кого не говорили то, что сказали про Василия Трофимова. В 50-е годы о Гарринче звучало: «Ну, это вроде нашего Трофимова». Теперь уже, наоборот, говорят — «грузинский Месси», «узбекский Месси».
Но футбол — это не кино, а театр. Кино может жить десятилетиями, а театр — то, что происходит здесь и сейчас, при тебе. Так же — и когда смотришь матч. Увлекаешься — и не думаешь, что Григорий Федотов играл лучше. Или Качалов на сцене. Потому настоящих легенд и так мало.

— Я всегда наслаждался мифологией, касающейся Федора Черенкова. Для всех аксиома, что Бесков как-то отпустил его в Горный институт на экзамен с матча против киевского «Динамо». А оказалось, что не было в природе такого матча!
— Всем не хватает таких историй. Черенков — это князь Мышкин. Настолько выпадающий из обычного футбола характер, что этого достаточно, чтобы стать героем фильма. Стрельцов, Бобров — былинные характеры. А Черенков — последний любимый футболист страны. В нем видишь что-то необычное, он слабый, не такой, как все. Из-за нетерпимых фанатов, навязывающих себя, пропало это понятие — любимый. Почему его и будут всегда помнить. Уезжал, возвращался, заканчивал, снова возвращался, проводы красивые ему устроили... И ему ничего не было нужно. Не будет сервелата — бутербродика с сыром достаточно.

— Есть ощущение: чтобы стать мифом, надо либо рано умереть, либо отсидеть, либо попасть в автокатастрофу, либо страдать какими-то тяжкими недугами. Можно ли прожить большую жизнь без трагических поворотов — и при этом превратиться в легенду?
— Ну, Лев Толстой-то кое-что прожил. В любом случае — сделать что-то надо. Или — было надо. Сейчас, конечно, много выдуманных фигур. А Высоцкого никто не раскручивал, Бродского не печатали. В мифе много совпадений и никакой закономерности. Есть много людей, которые заслуживали, но не получилось. Что-то должно совпасть.

— Одно из таких совпадений — триумфальное возвращение. Не могу себе представить, как можно отсидеть столько лет, трудиться на тяжелых работах — а потом дважды стать лучшим футболистом СССР и забивать за сборную.
— Работы были разные, но не в этом дело. Эдик все это время не видел футбола! Меня вот это поражает. Когда уже вернулся — конечно, ходил на стадион, приглядывался. И когда в Лужниках с трибуны смотрел на Пеле, против которого должен был играть еще в 58-м, — об этом можно снимать отдельное кино. Но как можно столько лет не смотреть футбол, а потом выйти и со всеми разобраться — вот этого не понимаю. Что там, люди дурака валяли все это время? Придумывали новые тактические схемы, да и футболисты были получше нынешних. Хотя ему тоже потребовался целый круг, чтобы забить первый гол. Но потом...

И его нового сначала плохо понимали. Первым понял молодой дриблер Миша Гершкович, и Эдик ему говорил: «Ты — мой самый лучший партнер». И публике долго пришлось приноравливаться — Стрельцов ведь стал совсем другим. Он уже не бежал, а брал силой мысли.

— Лучший партнер Эдуарда дотюремного периода, Валентин Иванов, мог бы стать таким же мифом, как Стрельцов? Или жизнь у него какая-то слишком правильная?
— Он бы не стал — потому что менее индивидуален. Классический футболист. В чем-то и техничнее. Но таких данных, как у Стрельцова, у него не было. И это, кстати, пример. Правильно выстроенная жизнь. А ведь Иванова никто так не любит, как он того заслуживает. Может, еще и потому, что он был тренером — а тренер всегда кого-то душит, давит, проявляет нетерпимость.

Это несправедливо, но это так. Такую жизнь рассматривать не столь интересно. Хотя можно. Если заметили, у меня в «Стрельцове» он достаточно много участвует. Просто не так, как этого хотелось Лиде (Лидии Гавриловне, жене Иванова. — Прим. И.Р.). Но он — при чем. Неизвестно, что было бы без него. Заслуга Кузьмы еще и в том, что он понял будущее Стрельцова.

— В хорошем смысле.
— Да. Он знал толк в футболе — и понял: с этим парнем, пусть он и enfant terrible, мы вдвоем сделаем все. А если я не дам ему ходу, буду один, можно так всегда и играть с ветеринарами. Большей фигуры, чем Иванов, для «Торпедо», если вдуматься, не было.
Что такое был молодой Эдик? Как-то мы смотрели матч дома с торпедовцем Борей Батановым и договорились отмечать каждый гол. И вот Стрельцов получает мяч на своей половине поля под удобную ногу — и как-то так его обрабатывает, что Батанов говорит: «Можно уже выпить». А ведь еще полполя надо было пройти. Забил! Не остановить.

Если ты такой большой талант, как Стрельцов, — можно все. Но как дорого это обходится? Когда-то Всеволод Бобров сказал мне такую фразу: «Я себя ненавидел, если не делал то, что себе наметил». Мог Стрельцов такое сказать или даже так подумать? Конечно, нет! В этом разница. Бобров — спортсмен. Стрельцов — нет, что и интересно в его характере. Таких людей в стране полно. Милые, добрые, великолепные люди, но у них нет локтей.

— Ваша книга о Стрельцове так и называется — «Памятник человеку без локтей».
— Но у этих людей, в отличие от него, нет и гениальных способностей. А может, и есть — но не совпало. Бобров — это как Алексей Маресьев. После 46-го года — все, с такой травмой в футбол можно было не играть. В хоккей — еще как-то. Его так ударили о борт, что кардиограмма показала инфаркт. Он считал, что инфаркта в 26 лет быть не может.

Но, видимо, он был. Бобров очень рано умер. Был в гостях у кого-то на даче, катались на лодках, он сказал: «Тяжело весла нести». Все подумали, что он острит. А Олег Белаковский, врач сборной, тут же: «Сева, немедленно в больницу!» Если тяжело — это сердце. И такой человек играл в хоккей до 35 лет. Причем в таком состоянии Бобров лучше всех провел первую Олимпиаду с нашим участием — в Кортина д'Ампеццо в 56-м году, где сборная СССР выиграла золото, а сам он стал лучшим снайпером.
У Боброва не было таких данных, как у Стрельцова. О физических возможностях Эдуарда говорю так: «На тело Балотелли поставлена голова Хави». Да, отдаленный пример — но сначала только эту мощь все и видели! Сколько здоровых парней потом примеряли к Стрельцову — и никто никем не стал. Да и Балотелли — никто в большом масштабе.

Потому что у Эдика — и голова фантастическая. В чистом виде гениальность, потому что человек не может пропускать в футболе пять лет, а потом дважды становиться лучшим в стране. За это время сменились две тактические схемы — но он же не знал, что они сменились. Для него это не имело значения. Как сказал Женя Ловчев: «Если человек умеет играть, какая ему разница — три защитника или четыре?»

Слова «великий», «гениальный» и «легендарный» сейчас надо запретить!

— Как работается, когда вам под 80?
— Обойдусь без интеллектуальных пошлостей вроде «В 80 жизнь только начинается». Но вообще-то у меня замедленное развитие. Сейчас понимаю то, что надо было понимать лет в 25. И хочу об этом написать, потому что вся моя прошлая жизнь — написана. Для меня наиболее интересна сегодняшняя. С этим пониманием.

В 80 лет многие не только не пишут книг, но уже и не читают. Сидеть вечером и смотреть сериалы, наверное, веселее. А мне и некогда эти сериалы смотреть. Сейчас в месяц выпиваю одну бутылку коньяка, а не разом всю, как у нас принято. И ничего же не случается — оказывается, можно и так жить!

В шахматы не играю, хотя всегда ими пассивно интересовался. Еще с 1948 года, когда в Москве был матч-турнир за звание чемпиона мира, а я учился в первом классе. Не видел ни Ботвинника, ни Смыслова, ни Кереса, но представлял себе их. В газетах об этом много писали, к тому же мне нравилась терминология — черные, белые, короли, кони, слоны... Один малый из нашего класса, Гена Бурд, который потом уехал в Америку и стал доктором биологических наук, показал мне ходы. Но дальше я не продвинулся, потому что пути к победе не видел и на доске мог создать лишь хаос.

И вот сейчас думаю — если рассмотреть мою жизнь как проигранную шахматную партию со всеми этими спонтанными ходами, то это и есть ее, моей жизни, сюжет. Я производил впечатление, будто что-то умею. Моя вторая жена говорила, что я соответствую своему знаку по восточному гороскопу — Дракону. То есть химера, которой нет, а есть только впечатление.

А моя третья, нынешняя жена говорит, что книга обо мне должна называть «Человек по имени Бы». Что могло бы быть. Вот из этих вещей и хотел бы сделать сюжет. Я сегодняшний мне сейчас интереснее, чем тот, прежний. Если успею эту книгу закончить — будет неплохо. Тогда это уже не проигранная партия, а ничья. Выиграть ее нельзя — вторых 80 лет мне никто не даст.

— А что бы вы посчитали победой?
— То, что все ею считают. Успех. У меня же театральное воспитание. Это значит, что должны быть аплодисменты, а где они? Хотя успех — тоже категория относительная. Никто не знает Владимира Шарова, Михаила Шишкина, Фридриха Горенштейна — лучших писателей. Мы жили с Шаровым в одном доме, но он, который младше на 12 лет, был для меня ребенком.

Мы несколько раз выпивали с его отцом, а о том, что сам он писатель, я узнал уже фактически после его смерти. О чем сейчас жалею, потому что ничего подобного у нас вообще больше нет. Но это искусство никогда не будет массовым. Во Франции говорили: «Убери триста интеллектуалов — и нет страны». Так вот, если бы у нас была элита из таких вот трехсот интеллектуалов...

Слова «великий», «гениальный» и «легендарный» надо запретить, настолько их смысл сейчас размыт! Был бы Пушкин жив — как бы о нем сейчас говорили?
Насаждаемое невежество слишком далеко зашло. Оно действительно застревает в голове, даже какая-то реклама, которую ты сто раз на дню слышишь. Хочешь выкинуть ее из головы, потому что из-за нее можешь забыть что-то настоящее. А не получается.

— Когда-то о футболе здорово писали большие поэты и писатели — Евтушенко, Трифонов, Кассиль. Сейчас таких нет. Очень жалко.
— Евтушенко в своем стихотворении о знаменитом московском матче 1955 года СССР — ФРГ вспомнил инвалидов войны, которые, по сюжету, приехали на матч на колясках, и милиция перед ними расступилась. Вот это мне очень понравилось, хотя, конечно, было фантазией — инвалидов в Москве уже не было, их оттуда выслали, чтобы глаза людям не мозолили. Прекрасно, что он вспомнил о них и «привел» на этот матч! Куда их на самом деле никто бы не пустил — такое было к ним на самом деле отношение.

И ведь их не жалели — наоборот, публику раздражало, что они ездят везде, попрошайничают. Хотя никто не знает, как многие другие ветераны воевали, — а эти-то уж точно. Для них надо было создать санатории — а мы вместо этого делали атомную бомбу. И то, что Евтушенко написал такое — гораздо важнее футбольного матча. Он хотя бы напомнил, что эти люди — есть!

— Культ вратаря в нашей стране — это заслуга Кассиля, создателя «Вратаря республики»?
— В большой степени. У вратаря всегда отрицательные эмоции, при любом варианте. Сколько он их должен пережить! А к Кассилю отношусь по-особому. Он же тоже из Переделкина, его дети — мои приятели. Дима, младший, не увлекался футболом, а Володя — чрезвычайно. Всегда их вспоминаю. Но, если бы я до такой степени любил футбол, как он, — никогда бы ничего не написал. Не создал же театральный роман.

Как мы в футболе выражаемся, Бродский прибавлял до конца жизни

— Вы с Иосифом Бродским смотрели на Ордынке бокс с участием вашего друга Виктора Агеева. Понимали тогда масштаб личности поэта? А то ведь точно Сергей Довлатов писал: «У гениев есть соседи. Но готовы ли вы признать, что ваш сосед — гений?»
— Это Шкловский сказал еще до Довлатова, а тот модифицировал. Между прочим — действительно сложно. Но, во-первых, Бродский не был соседом, а приехал из Ленинграда уже с очень громкой известностью в кругу специалистов. Ни Твардовский, ни Чуковский — никто не понял масштаба. Но для нас Ахматова была в авторитете. И, если она его так высоко ставила, — как я мог сомневаться? Мы с Бродским ровесники, и все же я уже понимал.

— А почему, по вашим словам, вам стало жалко себя, когда Бродский не одобрил Агеева и сказал, что он дерется, как хулиган на улице?
— Потому что в этот момент я был увлечен созданием образа Агеева. Потом осознал, что Бродский понимал этот вид спорта как английский классический бокс, и ему хотелось большего академизма. Тут прямая параллель: ведь и сам Иосиф не классичен. Это есть и у Агеева в боксе.

— Бродский оставил вам дарственную надпись: «Сашенька, не меняйтесь ни в одну, ни в другую сторону». Что поэт имел в виду под одной и под другой?
— Эти слова он всем оставлял, как я потом узнал. В этой истории интересно другое. Бродского не печатали. А мы одного нашего друга ночью готовили на сценарные курсы. У него, талантливого художника, не было ни одной литературной работы. Мы за него сочиняли всякие эссе. Бродскому негде было ночевать, он сидел на диване, но спать не ложился — неудобно, когда все что-то делают.

А мне очень нравилось его стихотворение «Волхвы забудут адрес твой...» И, чтобы не терять время, я попросил: «Иосиф, я наизусть его не помню. Можете написать мне его от руки?» И он написал, а под ним оставил эту фразу. Мне это нужно было не как автограф — больше-то мне взять стихотворение было неоткуда, оно не было опубликовано. Девять лет назад оно со многими другими вещами сгорело. Но я до сих пор помню его наизусть.

— С трудом понимаю, что вас удержало от звонка Бродскому в 1991 году, когда вы добрались до Нью-Йорка. Страх разочарования?
— Нет, страх за себя. То, что я ничего не сделал за это время. Я и сейчас бы не позвонил. Ни Евтушенко, ни кто-то другой на меня такого невозможного впечатления не производил — даже Высоцкий. А Бродский, уехав, сделал гигантское движение вперед. Мне-то что, я не пишу стихов — но он написал и превосходное эссе. И вообще, очень себя развил.

Люди обычно останавливаются. Понимая это, человек часто мучается и превращается не пойми в кого, в собственную противоположность. Кому-то лучше, оказывается, умереть или повеситься. Но, когда человек продолжает до самого конца двигаться, говоря нашим футбольным языком — прибавлять...

— Слава Богу, хоть вы не выражаетесь, как многие сейчас, — «добавлять».
— Ни в коем случае. Когда человек до конца прибавляет — других таких примеров, как Бродский, и не приведешь. Ну, пришел бы к нему в Нью-Йорке, рассказал бы несколько анекдотов из его прежней жизни, частью которой я был. Он хорошо ко мне относился. Мы с будущей женой Натальей, с которой тогда были едва знакомы, даже фигурируем у него в эссе — мол, все время шутим, работаем в АПН. Кто там, кроме меня, работал? Но я понимал, что это осталось не более чем ностальгическим воспоминанием.
Когда я в третий раз женился в 55 лет, то подумал, что в кругу писателей с футболом интересным быть не смогу. И тут вручали «Букер» Василию Аксенову. Я сидел за столом со знаменитым Анатолием Гладилиным. Не помню, чтобы мы до его эмиграции были особенно знакомы. И тут он мне говорит: «Саша, когда я уезжал, вы были корифей спортивной прессы. А теперь вы кто?» Ничего себе, подумал я. Оказывается, все когда-то было!
Говорил жене: «Наташа, меня знает пол-России, а тебя — шесть ученых евреев». Имел в виду не национальность, а образ. Она отвечала: «Да, но только они тебя никогда знать не будут, потому что не интересуются футболом». Сейчас ситуация поменялась, и те шесть меня знают, а пол-России — нет. Что лучше — черт его знает. В каждом кругу — свои герои.

— За «Торпедо» следите? По-прежнему к нему небезразличны?
— Конечно, это не то «Торпедо». У меня же такая история сначала была с ЦДКА. Когда его расформировали, а потом он вернулся под названием ЦДСА — это была уже не та команда. Кстати, их нынешний тренер мне нравится. Как и Семак в «Зените», который занят делом. Хотя команда у него — все равно домашнего уровня. Но у нас весь футбол обречен на то, чтобы быть домашним.
С переизданием книжек о Стрельцове и Воронине, кстати, широкий жест сделал Александр Мамут, болельщик «Торпедо», что трогательно, 1960 года рождения, то есть никаких звезд он не видел.

— Вы рассказывали, что Стрельцов болел за «Спартак». А мог за него сыграть?
— Его звали. Не знаю, так это или нет, но сам Эдик мне говорил: «Мне было неудобно перед Никитой Палычем». Тот был старше чуть ли не в два раза, и ему пришлось бы его заменить. Мне бы тоже было жалко, потому что меня во дворе и школе называли Симоняном. Хотя он меня за что-то не любил. Вроде бы я где-то сказал, что для нападающего очень важен фарт, и с его помощью он много забил. А как? Без везения ничего не бывает!

Высоцкий-однокашник и 11 завтраков со Стрельцовым

— Вы говорите о насаждаемом невежестве. С другой стороны, 25 июля, в день памяти Высоцкого, весь день на телеэкране — только он. Фильмы, программы, концерты. В этом тоже ощущается перебор, но хотя бы достойного человека вспоминают.
— Только вот если бы было о нем хоть одно умное словцо — и хотя бы одно без пошлости! Почему другим надо петь эти песни — тем более хором? Зачем ему такая любовь? Другие артисты ведь, как нарочно, поют его плохо, бездарно. Зачем, кто бы о чем ни говорил, — обязательно цитата из него?
Может, я придираюсь, но у меня к Высоцкому особое отношение — он мой однокашник. И меня больше волнует его судьба, степень влияния, сюжет жизни. Он был артист — и умер оттого, что такое напряжение выдержать нельзя. На фиг были бы наркотики, если были бы силы? А вполсилы — не получается, нельзя. Как-то он пришел на программу «Кинопанорама» — и никак не мог начать песню. Я все понял — не было сил, поэтому он не мог попасть в свою волну.

— Каким юный Высоцкий был на ваших глазах?
— Тогда у него еще песен не было. Были сценки, анекдоты, шутки — в антракте он всегда был на виду. Студентам каждый день хочется придумывать что-то необыкновенное, и Высоцкий был на хорошем счету. Но — не в амплуа героя. Помню, как-то он пришел с репетиции, сел — и тут из аудитории выходят Валентина Никулина, впоследствии актриса «Современника», и Витя Большаков — был у нас такой парень на курсе. Они спорили, Валя, как всегда, горячилась. И Высоцкий говорит: «Что мы спорим? Мы все — из творческой самодеятельности, а Витя органичен, он лучше всех нас». А в результате — где Большаков и где вышеназванные господа?
Володя был на курс старше меня. Познакомились в первый же день, поскольку два парня с моего курса были в самодеятельности вместе с ним. Героев он не играл. А еще сделал то, что в итоге оказалось правильным, тогда же выглядело стратегической глупостью. Все хотели в «Современник», потому что Олег Ефремов — свой. Он же хотел в театр имени Пушкина, а там фиг чего дали играть.

Он — в Театр миниатюр. Тоже не то. Тут Высоцкий все-таки захотел в «Современник». Но было правило, что нужно показаться в каких-то ролях из репертуара этого театра. И он сделал неудачный выбор — взял то, что играл Евстигнеев в «Двух цветах» и Табаков в «Третьем желании». В обоих случаях он так не мог. Если бы его туда взяли, было бы очень глупо, потому что не было бы Таганки. А Таганка была — его. Юрий Любимов его сначала тоже не очень хотел, но уже была легенда с песнями. И там все получилось.
Но тоже было непросто. Лучшим артистом на Таганке был Николай Губенко. Кроме ВГИКа, он учился в цирковом училище. А это и акробатика, и многое другое — не сравнить с тем, чему учили нас. Но Губенко ушел в кино, и Высоцкому открылся актерский шанс, который он не упустил. Он очень здорово поработал над собой физически и даже внешне изменился — был несколько угловатый, а тут черты стали более жесткими. Многому пришлось научиться, потому что Губенко эти вещи делал. Он играл Керенского в «Десять дней, которые потрясли мир», там было много всяких трюков, и Высоцкий их все сделал! Он очень хотел сыграть Гамлета. Считал эту роль вершиной. И когда он сыграл ее в 1970 году — дальше все уже было ему менее интересно.
В кино у него тоже была довольно сложная судьба, потому что он — характерный актер. А новое амплуа ему дали песни. После них его уже все захотели снимать героем. Не всегда в итоге снимали, но режиссеры уже видели его в главной роли, что раньше не предполагалось. И на Таганке он стал героем, потому что существовала эта легенда.

— Глядя на ваших соучеников-легенд, никогда не жалели, что решили после второго курса уйти из школы-студии МХАТ?
— Разные варианты прокручивал. Например, то, что я — старейший артист. Но никого не сыграл. Что, таких артистов не было? Товстоногов пришел и сразу сказал — кто актеры первого положения, кто — нет. Когда у кого-то что-то не вышло, актеры не относятся к этому свысока, потому что понимают: вот не сложились карты. Когда я встречал своих старых товарищей, народных артистов, никто никогда не говорил: «У тебя, Сашка, не вышло». Ты ушел — твое дело, твой выбор.
У тебя может быть элементарно внешность не для кино. Так даже про Высоцкого на первых порах говорили! Характерных актеров могут взять, а могут — нет. А герои — не всегда талантливы. Мне что нравится в американском кино: все эти красавицы — еще и очень хорошие актрисы. Но такое редко бывает.
Наверное, и правда все, что ни делается, — к лучшему. История неудачи так же интересна, как и история удачи. Просто истории удачи чаще рассказываются зрителю и читателю, который сам живет плохо, и ему приятнее читать ее, чем историю неуспеха. Но если читать русскую классическую литературу... Почему мы все вышли из гоголевской «Шинели»? Кто такой Акакий Акакиевич?

— Как сказали бы сейчас — типичный лузер.
— Да. Но почему-то это работа так много изменила в представлении о литературе вообще. А когда это еще и примеряется на себя... Ни о чем сейчас не хочется говорить категорически. Вот началась эпидемия коронавируса — и спутала всем все карты. И она ведь может не кончиться при моей жизни.
Как говорит мой товарищ Толя Найман (поэт, прозаик, переводчик. — Прим. И.Р.): «Саша, при вашем образе жизни одна книжка — это уже событие! Когда их писать?» Ответил ему: «Я их может, вообще не писал бы, если бы меня взяли в газету».
21-й век я встретил в 60 лет. Помню, отмечали юбилей вдвоем с Сережей Микуликом, и он подарил мне пенсионное удостоверение. Служба кончилась, в журнале, где работал, от меня отказались. Ушел на улицу — никаких перспектив. И с 2004 года уже должен был умереть от онкологии. Так все главное, болея, я и написал за эти 16 лет! Это получился мой век, который я начал пенсионером.
Допустим, для Стрельцова были какие-то заготовки из прошлого, начиная с литературной записи его воспоминаний, которая имела больше успеха, чем все остальное, вместе взятое. Потому что тогда никто не верил, что может быть книжка Стрельцова, — тираж в 50 тысяч раскупили в тот же момент. Хотя выпускало ее партийное издательство «Советская Россия», и туда много чего не вошло. Никто же не хотел браться, потому что не издадут!

— Это какой год был?
— По-моему, 80-й. Еще до перестройки. Да и писали, прямо скажу, в необычных условиях.

— То есть?
— Сидели так же, как с вами сейчас, только выпивали огромное количество водки. 11 дней мы таким образом «завтракали», употребляя каждый раз 0,7 литра на двоих. Чесали языками, рассказывали разные истории. Никаких вопросов я не задавал — просто вспоминали случаи из жизни. Потом Эдик отдыхал. Затем просыпался, мы опять выпивали, он ложился спать окончательно, а я ехал домой. И вот в этой паузе, пока я его ждал, было скучно, и иногда я что-то записывал. Какие-то композиционные соображения, не его слова.
А потом Раиса, его вторая жена, пожаловалась в издательство — что, по ее мнению, это какая-то афера, потому что выпивать можно и без книжек. После чего завтраки закончились, но я сел и все написал.

— С одной стороны, понимаю Раису. С другой — если бы не такие условия работы, он бы никогда не был так откровенен. Да, может, вы рушили его и свое здоровье, но более ярко запечатлевали личность в истории.
— Помимо этого, у нас было определенное внутреннее совпадение. Мы первый раз хорошо пообщались после банкета в Мячкове в конце чемпионского сезона «Торпедо» 1965 года — первого для Эдуарда после возвращения. Ночью сидели с ним и выпивали, а потом не виделись долгое время.
Сначала издательство «Молодая гвардия» хотело публиковать его литературную запись. А я написал про него фактически первый. Правда, мало кто читал, потому что это было в журнале «Физкультура и спорт». А, допустим, не в «Юности», где Женя Рубин написал от имени Вали Иванова.

— Первый — разумеется, во второй его футбольной жизни?
— Конечно. При этом нельзя было ни слова писать о том, что он был в заключении. Да и вообще посвящать ему отдельные материалы было нежелательно. В общем, писать с ним книжку никто особенно не рвался, а я приехал договариваться. Он, конечно, принес бутылку водки. Потом — еще две. Тут уже и мама насторожилась, задалась вопросом — а обязательно ли? Но тогда книгу не разрешили, все это отменилось. Вернулись к этой идее лет через десять. Тогда она уже вышла.
В той книге не было одного важного компонента. В ней был снимок Эдуарда с ручкой и подписью, как трудно было работать. Все страшно хохотали, зная, что он ничего не пишет. Но когда он уже умер, прошло много времени, и я навещал его маму (а она меня уже любила, говорила даже: «Ты для меня вместо Эдика»), я к чему-то сказал: «Интересно, а из тюрьмы он хоть открытки присылал?»
Она достала кипу писем — и мне отдала. Если бы эти они были тогда... Мы организовали еще одно издание — уже с письмами. Оно вышло большим тиражом, но никто уже не покупал. Время настало такое. Девяностые годы.

— А в годы пятидесятые отношение к печатному слову было совсем другое — и не всегда в хорошем смысле. Вы всегда говорили, что фельетон Семена Нариньяни «Звездная болезнь» был одним из факторов, которые привели Стрельцова в итоге за решетку.
— И фельетон был очень талантливый. Абсолютное вранье от начала до конца — но придуман остроумно. Вот вам оболтус, который ничего не знает, думает, что море соленое из-за селедки, которая в ней водится...
Да Стрельцов был не глупее самого Нариньяни. И очень хорошо учился, когда вышел на свободу и еще не знал, что ему дадут вернуться в футбол. А когда поступил в инфизкульт в Малаховке, Миша Гершкович говорил, что Эдик учился лучше него, быстрее понимал. Но в школе тренеров уже не занимался никак — был к этому равнодушен. Не очень верил, что станет тренером. Он не мог быть начальником. А вот дети его обожали, поскольку он с ними разговаривал на равных.

— Возвращаясь к фельетону — люди сейчас с трудом поймут, как статья в газете способна ударить наотмашь по жизни ее «героя».
— Всё! Следующая инстанция после фельетона — тюрьма. Так у него и оказалось. Общественное мнение уже было целиком против Стрельцова.

— Дочка партийной начальницы Екатерины Фурцевой, якобы отвергнутая Стрельцовым, и жестокая месть мамы — это полный бред?
— Мама же не сумасшедшая, правда? Знаете, за кого эту Светку-конфетку, с которой я учился, выдали замуж? За сына Фрола Козлова, на тот момент второго человека в государстве (члена президиума ЦК КПСС. — Прим. И.Р.). Зачем ей Стрельцов? Там нужен был династический брак. Может, он ей и понравился по фотографии — Эдик был очень симпатичным. Но зять-футболист в той среде — это считалось бы полнейшим мезальянсом.

Могу представить себя кем угодно — от Нобелевского лауреата до бомжа

— Когда-то вы мне оставили на своей книге подпись со словами, о которых часто думаю: «Спокойнее относитесь к знаменитым людям. На их стороне успех, но не всегда истина». А вы сами смешивали два этих понятия?
— Начал различать их с опозданием. Я же говорю — у меня театральное восприятие, то есть реакция на успех. Как Лелик Табаков говорил: «У меня ухо всегда в зале». У Олега Ефремова была несколько иная трактовка, но ее можно позволить себе, когда ты — главный режиссер. Пусть даже у «Современника» тогда еще не было своего помещения, и Ефремов недавно был таким же студентом, как и мы...
Почему я их называю так, что кто-то может заподозрить панибратство и фамильярность, — Лелик, Володя, Женя Евстигнеев? Может, это и неправильно. Просто все в моей памяти остались молодыми людьми, с которыми я учился. Даже Пастухова, который был на фронте, называл Колей — хотя сейчас он стоял бы на Красной площади как ветеран войны. Но тогда это никто в голову не брал — театр уравнивал всех. И только Ефремов для меня был Олегом Николаевичем. Потому что — педагог.
На втором курсе Ефремов ставил «Мещанина во дворянстве» Мольера, переведенного Булгаковым. Я играл главную роль Журдена — Олег Николаевич ко мне хорошо. Тогда ему казалось, что он вынет из меня что-то такое, но я его ожиданий не оправдал. А Евстигнеев интересовался педагогической стороной процесса и в какой-то момент в коридоре сказал мне: «Сейчас же идет распределение себя в пространстве». Я за голову схватился: а) потому что этого не понимал, б) поскольку думал, что все происходит по наитию. Всегда вспоминаю, как хорошо Евстигнеев тогда сформулировал. И думаю, сколько раз в жизни таких вещей не понял.
Почему у меня со Львом Филатовым долгое время не было хороших отношений? Потому что Лев Иванович любил преподавать, а я не любил учиться. Но через много лет он сказал мне приятную вещь. Вышла моя книжка, и он отреагировал так: «Мне в ней интересен только Саша, а не спортсмены». В «Советском спорте» я у Филатова был на практике. Как оказался там — отдельная история.

— Как выражаются в таких случаях коллеги Голышак и Кружков: «Так расскажите же!»
— Спортом очень интересовался, но до университета, куда перевелся из школы-студии МХАТ, вообще ничего не писал. Только раз Вячеслав Михайлович Невинный, тогда — просто Слава, студент третьего курса, предложил создать стенгазету о том, как мы по ночам играли теннисным мячом по хоккейным правилам. И я сделал подписи к постановочным фотографиям, снятым Толей Ромашиным. Это был весь мой литературный опыт.
В конце второго курса перевелся на журфак МГУ. Как артист, представить себя мог — и могу — кем угодно. От Нобелевского лауреата до бомжа. Бомж пришел мне в голову много лет спустя, когда я шел от метро «Динамо» в институт Герцена, где лежал с онкологией на облучении.

— И как же наступило это озарение?
— В подземном переходе сидел бомж, и я подумал: «Как человеку хорошо — он сидит и не знает, что у него со здоровьем, просто не думает об этом. А у меня — облучения, рентгены...» Я легко вообразил себя бомжом, несмотря на то, что у нас в школе-студии МХАТ был предмет «Манеры», и преподавала его княгиня Волконская. Относился я к нему небрежно, и, может, поэтому в одном этюде мне дали роль журналиста. И руководитель курса Александр Карев вдруг похвалил, да еще и расширил роль. Вот куда все это меня в итоге и привело.
На четвертом курсе, уже на журфаке МГУ, забыл записаться на спецсеминар. Был март, никто меня не брал, и тут выяснилось — есть спецсеминар у главного редактора «Советского спорта» Владимира Новоскольцева. Он сказал: «Приходите в редакцию, там будем заниматься». Он меня и направил ко Льву Филатову, тот — в отдел массовых видов спорта. Там я и написал очерк о боксере Викторе Агееве, после которого мы всю жизнь дружим. Филатов еще заголовок придумал — «Боксер нашего времени». Кстати, Филатову, как и Аркадию Галинскому, считаю, не дали полной возможности себя показать.

— Позвольте, но и «Футбол-Хоккей», и книги Филатова — это было блестяще.
— Но он, выпускник ИФЛИ (Московский институт философии и литературы, — Прим. И.Р.), так и не решился на роман о войне, которую прошел. На футболе у него уже была набита рука. А ограничиваться одним предметом, считаю, нельзя. И на тот же футбол полезно посмотреть немножко отстраненно, со стороны. Когда же человек слишком глубоко погружается в вопрос... Например, Василий Уткин. Когда не понимал в футболе — был интересен. Когда стал изображать специалиста — нет. Я и по себе то же самое знаю.
Дело-то футбол довольно странное. И человек далеко не всегда здоровяк, играя в него. У того же Стрельцова было плоскостопие, он не мог служить в армии. Это намного интереснее, чем четыре защитника, три... И Филатову в разгар карьеры это тоже мешало. В конце, когда у нас уже были очень хорошие отношения, он считал, что я живу правильнее. Расспрашивал меня: «А как жить, не находясь на службе? Как зарабатывать на хлеб?» Я же 25 лет штатной работы пропустил.
Все предлагали ему написать о футболе. Конечно, он знал предмет и выделялся. Но у нас никто не счастлив до конца, потому что это очень трудноосуществимо в нашей стране. Когда Филатов поначалу был в «Комсомольской правде», газете политической, ему казалось, что придет в футбол — и там можно будет писать все, как на самом деле.

Не надо рассматривать жизнь Филатова как жизнь мэтра. Он тоже человек по-своему несчастный. Это не совсем то, к чему он был предрасположен. Самые правдивые книги о войне писали фронтовики. А он — не написал, хотя ему, человеку с литературным вкусом, это было дано... Не решился на ту книгу, где знал правду, но ее не дали бы опубликовать. Футбол был проще.
Мне жалко тех людей, которые в те годы работали в «Советском спорте». Потому что они пришли писать о спорте в газету, которая не была по-настоящему спортивной.

— Помню. Четыре полосы в день. Половина первой — постановления партии и правительства. Вторая — физкультура. Четвертая — международная пропаганда из серии «Их нравы». Реальный спорт — только третья. И ничего оперативного.
— Первой спортивной газетой в истории нашей страны, писавшей о предмете, стал «Спорт-Экспресс».

— Упоминание нашей газеты — прекрасный повод вернуться к вашей практике в другой спортивной газете, которая так и не завершилась штатной работой.
— После нее мне предложили остаться в «Советском спорте». Но я не понимал, что это — огромный жизненный шанс. В АПН (позже — РИА «Новости». — Прим. И.Р.) мне понравилось больше.

— Потому что инициалы ваших имени, отчества и фамилии полностью соответствуют этой аббревиатуре?
— Тогда — не сообразил. Как и то, что это структура КГБ. Мне Евтушенко потом сказал: «Ты все в этой разведывательной организации?» После чего первый раз задумался, где я. А так-то весело, жизнь бурлила, Галина Брежнева привозила иностранные фильмы, которые нигде больше не показывали. Какой там «Советский спорт»!
Так был бы сейчас его старейшим журналистом, подарили бы мне мячик с автографами... Молодых там вообще не было, все, кто работал тогда, давно умерли. В 23 года я там выглядел комически — ближайшему по возрасту было на девять лет больше. Но за время практики как-то прижился.
Сдружились с Евгением Рубиным. Тоже интересная судьба. Закончил юридический, уехал адвокатом куда-то к черту на кулички. Все шло к тому, что сопьется, — с крошечным жалованием, защищать некого. И он вернулся в Москву, чтобы заниматься журналистикой. Причем его в «Советский спорт» очень долго не брали, потому что там был перебор евреев, о чем Новоскольцеву постоянно твердили наверху. Но он был человек со связями, зять члена политбюро ЦК КПСС Поспелова. И понимал, что это нужные редакции люди, но перебор все-таки был нежелателен.
Новоскольцеву было непросто всех их отстаивать — знаменитый когда-то журналист Александр Вит, дядя Саша, вообще сидел. Как-то в редакции был смешной разговор. Вит сказал, что такого праздника, как День Победы, по масштабу не помнит. Один коллега отреагировал: «А как же день рождения товарища Сталина?» — «День рождения товарища Сталина мы проводили в тюрьме. Там это отмечали скромнее».
До отсидки он был в «Известиях», и приход в «Советский спорт» для него был понижением. Потом, он хотел заниматься только международным футболом, поскольку знал языки... Вит был культурным человеком. Во второе мое появление в «Советском спорте» мы каждый день после работы выпивали с ним бутылку коньяка, и он отговаривал меня от всех этих сугубо физкультурных интересов.

— А как они сошлись с большим тренером Виктором Масловым, под именем которого Вит написал массу статей?
— Маслов приходил в редакцию, и они вместе их писали. Тогда вообще приход тренера в газету был явлением обыденным — не то что сейчас.

— Какие футбольные личности для вас — символ успеха, который не есть истина, а какие — истина, которая не стала успехом?
— В футболе есть результат, и многие все измеряют им. Но для меня футбол — это впечатление. Человек, который произвел впечатление, для меня ценен независимо от того, шесть раз он стал чемпионом или вообще не стал. С Бесковым мы вечно только ссорились — и в итоге поссорились серьезно. Помирились много лет спустя на дне рождения Игоря Кио, когда рядом сидели. Так вот, у Бескова результата вроде мало по сравнению со многими, но — впечатление! Как он находил и открывал игроков!
Или — Николай Эпштейн. Он говорил про Тарасова: «Поставь Толю в «Химик» — он ничего не сделает». Может быть. Но не уверен, что, поставь Николая Семеновича в цска, — и он бы там преуспел. Ему же предлагали «Спартак», но он не пошел. Потому что даже со спартаковскими звездами, возможно, не решился бы «резать мясо», как обожал Анатолий Владимирович, который от этого даже получал удовольствие. Но Эпштейн сделал одну из лучших команд страны из одной воскресенской улицы!

— Но ведь и Тарасов — впечатление, а не только результат. Не случайно мне взахлеб рассказывал о его тренировках Скотти Боумэн, и именно Тарасов — член Зала хоккейной славы, хоть и был лишь вторым тренером сборной СССР у Аркадия Чернышева.
— Таких фигур, как Тарасов, сегодня нет. В театре он был бы незаменим — по умению сказать, придумать, да и интриговать тоже. У меня больше симпатий вызывает Эпштейн, который из ничего сделал целый хоккейный город, Воскресенск, Нью-Васюки. Но Тарасов мог работать с тем же Харламовым — отправлять его в Чебаркуль, возвращать, наказывать, развивать. А смог ли бы Николай Семенович что-то с Харламовым, кроме того, чтобы его любить, — не знаю. Сейчас, с контрактной системой, Тарасову было бы намного сложнее — он советский тренер, это особая специализация. Все ее достижения — античеловеческие. Но когда дело касается спорта, никто не докажет, что либеральный тренер — лучше.
Таким был Бобров. Но для этого надо быть Бобровым, легендой, чью просьбу всем и всегда приятно выполнить! Вообще, самое интересное для меня в хоккее — сюжет Тарасов — Бобров. Тарасов не был бы тренером, если бы не существовало Боброва. Именно из чувства противодействия. Я-то сочувствовал ЦДКА, когда оттуда все ушли, и в их матчах с ВВС болел за Тарасова, который еще играл — и был, кстати, хорошим форвардом. Но что они могли сделать с ВВС и Бобровым? Тем не менее армейцы играли изо всех сил и неплохо — как на днях «Химки» с «Зенитом».
Почему? Потому что Тарасов стал тренером. Его сперва назначил как раз Бобров, не придавая этому значения, — пишет там чего-то... Называл его — Троцкий, имея о последнем представление, естественно, из наших фильмов. И, когда Всеволод ушел в ВВС, Тарасов-Троцкий начал придумывать противодействие этой мышечной гениальности Боброва. И началось противостояние на долгие годы. Бобров приходил в «Спартак» как тренер, его все любили, он ни на кого не давил и становился в борьбе против тарасовского цска чемпионом.

— А потом уходил из хоккейного «Спартака» в футбольный цска и, объявляя игрокам об этом, плакал.
— Как я понимаю, это тоже Тарасов уговорил военное начальство — чтобы убрать Боброва из «Спартака». Ушел он, потому что ему пообещали полковничью папаху с пенсией 250 рублей. А будущее было туманным, он только женился...
А через несколько лет Бобров сменил Тарасова в сборной и повез ее на Суперсерию-72. То, что Тарасов туда не поехал, — несправедливо. Но думаю, что при счете 2:0 в пользу канадцев на первых минутах первого матча нужен был как раз Бобров, который не будет петь гимн и орать, но его магия, уверенность, что он не может проиграть, передастся хоккеистам. Хотя все игроки были тарасовские, и его заслуга была огромна.

— Книга Аркадия Галинского, за которую его почти на 20 лет отлучили от профессии, называлась «Не сотвори себе кумира». Вы — сотворяли?
— Нет. Хоть это, наверное, и плохо, потому что извечная потребность человека — кем-то восхищаться. А я всегда пытался понять, что произошло. Почему человек что-то совершил, стал хуже, чем о нем думали. Наш сосед (Борис Пастернак. — Прим. И.Р.) написал: «Но пораженье от победы ты сам не должен отличать». Мне это очень легко, потому что у меня побед не было, а были... полумоменты. Я никогда не делал таких фильмов, как Никита Михалков, и мне интересно понять, почему он в какой-то момент лишился этих качеств, что можно уподобить потере ноги, руки. Почему люди думают, что вот сейчас сделают карьеру, а потом уже займутся настоящим искусством. А это уже оказывается невозможным...

— Вашего соседа Пастернака, читал, вы чуть не задавили.
— Да, на машине, когда только начинал на ней ездить. Тогда ему было бы легче — он не получил бы Нобелевскую премию, и не было бы никаких неприятностей...

— Так почему вы написали на своей книге именно тот совет — спокойнее относиться к знаменитостям, а также насчет разницы между успехом и истиной?
— Все спортивные журналисты, да и журналисты вообще, считают, что знаменитый человек лучше знает вопрос. Поэтому спрашивают о футболе пародиста Грушевского и других. Когда футболисты приходят на вечернюю программу, я даже могу и Губерниева потерпеть. Хотя с трудом. Но их интересно слушать.
Они говорят то, что нигде не прочтешь. У меня был крестный, генерал Иван Спирин, штурман экспедиции на Северный полюс. Он тоже обожал писать о деятелях искусств, и как-то еще до войны они сидели в Переделкине, и моя крестная мать, американка Дженни Афиногенова, жена драматурга, сказала: «Все, что говорят, я где-то слышала. То, что говорит Иван Тимофеевич, я не слышала нигде».
И вот футболисты часто говорят то, что мы еще не знаем. А когда приходит какой-то работник искусств, то сыплет в основном такими штампами! Если журналисты хотят ввести в спорт образные, культурные координаты, что вообще-то неплохо, то для этого необязательно спрашивать знаменитого артиста, который говорит первую пришедшую в голову банальность. Если нужен свадебный генерал — это не журналистика. Нет, у меня в книгах тоже фигурируют известные люди. Но они — персонажи, а не авторитеты.

— Насчет артистов и обязательной банальности — не вполне соглашусь. Общался с тем же вашим однокашником Табаковым — тот таким языком говорил о спорте, что заслушаешься.
— Ну, Табаков — действительно выдающийся артист. И поэтому в момент разговора не очень хорошо знал, кто он в данную минуту. И мог предположить, что, допустим, футбольный обозреватель.
Степень его наблюдательности понял на похоронах Олега Ефремова. Я туда пришел, как говорится, на общих основаниях. А руководил похоронами мой однокурсник Игорь Васильев, народный артист. Он увидел меня на улице, сразу забрал в почетный караул. И вдруг я понял, что на сцене Художественного театра нахожусь в последний раз. Надо подойти, посмотреть, чтобы были впечатления. У меня тогда в голове вся книжка «ЖЗЛ» о Ефремове сложилась, которую я, правда, так и не написал...
Я смотрел на зал со сцены. Сзади незаметно подкрался Табаков: «Что ты инвентаризируешь?» Очень точно сказал. Он понял, зачем я подошел, — для каких-то впечатлений. Вот в этом и был Табаков. Для актера — достаточно умный. Но — стопроцентный актер. Невозможно угадать, кто он в эту минуту. И футболом он, правда, интересовался. В «Современнике» все обожали футбол, кроме самого Ефремова. Который тем не менее назвал однажды Евстигнеева — Бубукиным.

— В связи с таким отношением к старшему Ефремову вы как-то по-особому воспринимаете его сына Михаила и недавно случившуюся беду?
— Несомненно. Во-первых, старший Ефремов — мой единственный учитель. Больше я же ничему по-настоящему не учился. Олег Николаевич — единственный педагог в моей жизни, который ко мне хорошо относился, и я всегда это вспоминаю. К тому же Миша — сын моей соученицы Аллы Покровской. Я его видел сначала в виде ее живота. И я его очень люблю.
Во-вторых, Миша — действительно выдающийся актер. Возможно, самый одаренный сегодня. У него немножко другая эстетика — всегда говорю, что по ней он скорее сын Табакова; папа придерживался другой манеры. Конечно, я очень расстроен. Разве он один так ездил? Да все мои знакомые раньше систематически ездили пьяными. Но у него — не сложилось.
И потом, все так этому радуются! Можно подумать, что Миша что-то украл или получил, чего ему не полагалось. Несмотря на выпивку, он очень много работает. И всегда — качественно. Потому что он к этому делу как никто серьезно относится. Мне кажется, он и потенциально выше всех, потому что его творчество не связано с пошлостью. Видел спектакль, который Ефремов поставил, мне он мало понравился, и не уверен, что он такой же режиссер, как актер. Но это серьезная работа, и он при такой загруженности нашел время, чтобы поставить в «Современнике» пьесу Платонова!

Скажу честно, я Мишу-то и взрослым лично почти никогда не видел — только ребенком. Но поскольку это сын не чужих мне людей и огромный талант, конечно, я ему очень сочувствую. Мне чрезвычайно жалко его. И я за то, чтобы наказать его финансово. Условные пять миллионов этой семье пригодились бы. Дадут Мише каторгу, а им ни копейки — кому от этого будет лучше?
Изоляция, нет работы, скучно, куда-то намылился... Так это бывает. Глупо. Ну и потом, как пишет Зощенко, действительно, «водка — это дюже крепкий напиток». Как ни странно, хоть Миша мне и кажется ребенком, ему уже тоже под 60. И потом, я не могу не сочувствовать пьющим людям, потому что в этом состоянии совершаешь много поступков, которых в трезвом состоянии, может, и не совершил бы. Когда обошлось, иной раз приятно вспомнить. Но бывает, что не обходится...

— В связи с этой историей вспоминаю ваш рассказ о том, как Стрельцов припарковался, вылез из машины, после чего рухнул на газон. Раиса посмотрела на это — и продала машину.
— Он все-таки доехал, а потом уже силы его оставили. Никто не обратил внимания, что после заключения Эдуард учился на испытателя. Он же не думал, что ему разрешат играть в футбол. Слесарем тоже как-то скучно. Учился на полигоне — и хорошо водил. Но после этого случая за руль ему больше садиться не довелось. Раиса подумала, что так будет спокойнее для всех. Потом уже сыну Игорю машину купили. Во все неприятные истории Стрельцов попадал, потому что у него нет чувства самосохранения. Вообще.

— Мне кажется, люди делятся на тех, кому можно пить и кому нельзя.
— Нельзя никому. Но некоторые умеют. Эдик не умел вообще. И продолжал.

— До конца? Даже когда у него был рак?
— В самые последние разы, в больнице, врачи даже просили его немножко выпивать — но он уже не хотел. А до того — всегда. И курил тоже. Помню, на первой книжке он был изображен с сигареткой. Без нее ничего не получилось.
Одного человека из издательства «Русский язык» попросили сделать фото на обложку, Эдуард попросил меня приехать с ним. Входим — он в халате смотрит телевизор. Переоделся в пуловер, снимаем. Эдик шепчет: «Слушай, может, налить ему сто пятьдесят? А то что-то не получается». Он думал, чем можно фотографу помочь! Тот отказался, но эта история показывает, насколько Стрельцов был добрый человек, расположенный к людям.

Выпивший Стрельцов говорил, как Ираклий Андроников!

— У вас, начиная с переделкинского детства, был фантастический круг общения. Вы были хорошо знакомы с Бродским, Ахматовой, Аксеновым. Не понимаю, чем могли вас привлечь косноязычные в большинстве своем футболисты.
— Мне от них нужны были не формулировки. Футболом я интересовался с детства, он отвлек меня от актерской жизни, и мне многое в нем было непонятно. И потом, эти знакомства возникли у меня не из журналистики. Я никогда не собирался обо всем этом писать — не пошел же в «Советский спорт». Но случайно познакомился с «Торпедо» — АПН было шефами этой команды. Мы приезжали на базу в Мячково и думали, чем бы их дальше развлечь.
Сначала я хотел, чтобы им спел Высоцкий. Я встретил его в ресторане ВТО, и он согласился приехать. Но Володя тогда как автор только начинался, и я подумал, что эти ослы из снобизма его могут не принять. Им нужен Кобзон, что-то такое. И тут как раз очень удачно подвернулся наш сослуживец Володя Познер.

— Он-то каким боком?
— Он рассказывал футболистам про Америку, про джаз. И всю эту нишу легко закрыл, потому что никто не был в США. Познер прекрасно рассказывал и даже пел, и все это было в новинку. Мы и в АПН все его любили за это американское прошлое. Он все-таки видел что-то, нам недоступное! И чудесно переводил фильмы. До сих пор помню кино про Джона Кеннеди, которое я смотрел два раза. Переводчик из ЦК КПСС — скучновато. А вот Познер — просто замечательно. Обычной публике это кино не показывали, а нам — благодаря Галине Брежневой.

Футболисты были мне любопытны как те, кто умеет вызывать к себе интерес со стороны очень разных людей. Дмитрий Шостакович боялся, что все вокруг — стукачи, и не очень уж ошибался. А футбольную команду ленинградского «Динамо» пригласил в полном составе к себе домой, общался с игроками и играл им на фортепиано. И очень свободно чувствовал себя на Северной трибуне московского стадиона «Динамо» — той самой, где сидели заместитель Берии Абакумов, другие генералы и важные чины. А еще Шостакович был без ума от футбольной статистики.

— Вы рассказывали, как классик футбольной статистики Константин Есенин, сын Сергея Есенина, не разобрался, кто ему прислал немыслимые цифровые выкладки, долго с ним говорил по телефону — не понимая, с кем общается. Чудесная история.
— Шостакович написал Есенину письмо о какой-то неточности. Внизу неразборчиво написал фамилию и снизу — телефон. Есенин позвонил: «Есть у вас старичок, который увлекается футболом?» Шостаковичу было лет 50, если не меньше, но в семье сразу поняли, о каком «старичке» речь. Тот с ним долго спорил, а потом спросил, как его фамилия.

Константин Сергеевич, хоть и увлекался одним футболом, все-таки был сыном великого поэта и пасынком Всеволода Мейерхольда. Он с детства слышал, кто такой Шостакович, и ему стало нехорошо. Такие неожиданные были болельщики. Когда Игорь Нетто женился на Оле Яковлевой, она была еще никакой не знаменитой актрисой, а студенткой, которую никто не знал. На свадьбе были такие люди, как Рубен Симонов. Они на студентку не пошли бы, они пошли на Нетто!
Вот кем были футболисты в нашем тогдашнем обществе. Дело не в том, какие они собеседники. Хотя мои футболисты, как ни странно, все были с подвешенными языками. Взять даже Стрельцова.

— Считалось, что он малоразговорчив.
— А выпивший Стрельцов — это как Ираклий Андроников! Помню, мы специально позвали Андрея Петровича Старостина на презентацию воспоминаний Эдика, чтобы он что-нибудь красиво, по-своему, сказал. Но ему ничего сообщить не удалось, потому что Стрельцов приехал выпивши и не закрывал рта. Книжки, которые надо было дарить, разбазарил, но был в ударе.

Я не отделяю футболистов от металлургов и кого угодно еще. Все — персонажи. Я же их через себя изображаю, правда? Не говорю, что они — авторитеты. Футболом все интересовались еще и потому, что им это казалось чем-то отдельным от политической жизни. Сильно ошибались, кстати. Если бы футбол был отделен от политики, его бы в СССР не было. В 93-м году мы общались с Володей Маслаченко и затронули чемпионат мира. Он сказал: «Сейчас клубный футбол выше!» — и был совершенно прав. Но всем интересно, когда играют разные страны. Все болеют за своих.

Продолжение здесь...

Источник: www.sport-express.ru
+47
Внимание! Вам необходимо зарегистрироваться на сайте, чтобы принять участие в обсуждении.